?

Log in

No account? Create an account

Previous Entry | Next Entry

***
Редакция должна быть вне подозрений, безопасна, лояльна, беззуба. Без этого, сказала Консуэло, бессмысленно даже начинать. “В прошлый обыск чудом не обнаружили радиоприемник. Листовки гораздо важнее; зачем рисковать по мелочам?”

Вейль избавился от нелегальщины и вряд ли возбудил у коллег подозрения. От одного воспоминания передергивало. Тогда он уговорил Жаклин поостеречься: пожалуйста, пишите аккуратнее, вы же не хотите, чтобы нас закрыли? Устроил Андре форменную истерику: понимаешь, что будет обыск, все, что найдут - повесят на меня?! Себя не жалко, меня пожалей - умоляю, убери приемник!
Андре взглянул на него с усталой жалостью, Жаклин - с ужасом. Друг, которого он уважал; женщина, которую он любил. Поганый трус. К черту.
...Но редакция была чиста.

Ранним утром после сдачи номера Вейль отпер дверь, оставив ключ в замке, настроил тигельный пресс - в самый раз для малого тиража, достал из подсобки набор литер устаревшего полуслепого шрифта. Можно начинать.

С ума сойти. Это смертельно опасно. Он собрался печатать подпольную пропаганду для коммунистов, которых до войны ругал за фанатизм, узколобость и предательство национальных интересов.
...Но никого другого не было. Весь прочие партии легли под немцев.

“Где, мой милый Августин, дом наш заброшенный?
Как, мой милый Августин, наша страна?”

Прицепилась же песенка.

Он был там в тридцать четвертом. Дом Августина с виноградом, кабак в подвале на углу. Приехал в Вену туристом, на второй день застал гражданскую войну. На пятый день война закончилась - жилые кварталы не тянут против артиллерии.
Социал-демократов сожрали фашисты местного разлива; город, с конца войны голосовавший за красных, это проглотил. В тридцать восьмом своих фашистов вместе с канцлером и страной сожрали нацисты немецкие; город проглотил и это.
Листовка была примерно про это. Раз пришли за коммунистами и евреями - думаете, не тронут вас?

Вейль собирал слова в строчки - монотипом, по буковке, по старинке; заледеневшими руками закрепил на талере печатную форму, прошелся прессом по листам - сейчас шаги на лестнице, сейчас стук в дверь, сейчас, сейчас полиция нагрянет - сложил пахнущие краской листовки и сразу же рассыпал гранки.

Все было тихо. Никакой полиции; у тех были дела поважнее. Вейль отдал листы пришедшей пораньше Консуэло, та с улыбкой кивнула и выскользнула за дверь. Только  тогда он ощутил, как противно прилипла к спине рубашка в холодной и плохо протопленной редакции.


Его листовку вроде пришпилили чуть не на дверь мэрии. Сам не видел: опасался привлекать к себе внимание.
Так и пошло. “Вестник Шуа” печатал приказы маршала Петена и покоцанные городские новости. По указанию партии в странные часы Вейль печатал призывы к сопротивлению, отдавал Консуэло, не зная, кто там разносчик, кто связной; не знал и ни о чем не спрашивал, боялся, что если что - расскажет; по вечерам уходил гулять.

Что может быть невиннее романа?
...Приобнял ее этак за угловатые плечи и засомневался: не переборщил ли с конспирацией. В полумраке прокуренного кафе Консуэло не стала отстраняться, разборчивым шепотом на ухо диктовала последние директивы ЦК.
Директивы ему очень не понравились. Диверсии и саботаж? Убийства немецких офицеров? Чтоб у захватчиков земля горела под ногами?
– Как вы это себе представляете - голыми руками против танков? А что они сделают с городом в отместку?!
Консуэло закаменела: - Советский Союз один ведет борьбу против немцев. Сражается за весь мир. Долг каждого - помочь им, как только возможно.
Вдох, выдох, улыбка; Вейль почувствовал, как оттаяли эти застывшие плечи.
- Люсьен, вы можете отказаться. Это намного опаснее. Призыв к вооруженной борьбе - совсем другая статья.

Он не вступил в партию, хотя Консуэло и предлагала. Он по-прежнему не разделял их цели и средства, кроме одной - жить и не повеситься от отвращения.

– К черту. Мне, если что, никакая статья не поможет. Давайте сюда.
Развернул было записку, пытаясь разобрать директивы ЦК - но Консуэло мягко и твердо убрала его руку.
– Вы очень смелы, Люсьен. - Она глядела на него как на дитя малое - с сочувственным упреком. - Чтобы нас прямо двоих арестовали?
Вейль спешно спрятал листок в карман, не удержавшись от нервного смешка: ну точно школьник, играющий в шпионов.
– Консуэло, как вы это делаете? Пароли, явки, подпольные квартиры, накладные усы?
Теперь и она рассмеялась.
– Хоть листовки не разворачивайте у всех на виду.


...Допечатывать этот призыв пришлось на виду.
Вейль как раз возился с набором, когда Андре и Жаклин вошли в редакцию обнявшись; на лицах горел отблеск общей тайны.

Вейль вскочил поздороваться, заслонил свой тигель, зачастил что-то про срочный заказ из мэрии, про пресс, который вот барахлит и не дает нужных оттисков. Консуэло, оценив диспозицию - нужно допечатать, раз гранки есть - подошла к нему на помощь, встала рядом, вытягивала из-под пресса каждый лист оборотной белой стороной и аккуратно убирала в стопочку - все слегка задевая его рукавом.

Влюбленная парочка уселась за работу. Рубашка у Андре была застегнута кое-как, смятый галстук торчал из кармана; Жаклин была безукоризненна, только кудри чуть распушились, щеки раскраснелись, только шарфик сбился чуть набок.
...Они все чаще уходили вместе; вряд ли он мог ее винить. В груди ныло от глупой ревности.
Допечатали. Готово.

– Консуэло, вы как раз в мэрию. Не занесете?
– Чем только не приходится заниматься, - улыбнувшись ему, она ушла.
Вейль подошел к запотевшему от холода окну: Консуэло закинула за спину сумку со своей смертельной уликой, замоталась шарфом, села на велосипед, укатила в серость и туман январского утра. Он долго пялился на опустевшую улицу и не сразу заметил, что Андре подошел поближе и смотрит уже на него - то на него, то на улицу, то на несчастный тигель.

Андре прокашлялся и выдавил:
– Ты ее любишь, да?
– Нет, - Вейль, не ждавший этого вопроса, отвернулся.
– А тебе ее не жалко? - Андре аж отступил на шаг.
– Жалко, - пожал плечами Вейль. Но себя, знаешь, жальче. Хоть развеяться.

Что за безумный разговор. Говорили черти что, смотрели черти как. Вейль нацепил привычную маску подавленного, не замешанного ни в каких подпольных делах человечка; Андре, напротив, смотрел воинственно и мрачно - будто не с Жаклин был, а на похоронах. Похоронах, скажем, всего гестапо целиком, которые он сам организовал и ждет теперь расправы.

– Андре!
Без стука вломился Оленефф; вся русская тоска была в его лице. Оленеффф был русский эмигрант - гражданская война, контузия, выпивка, портрет своего генерала в гостиной, ненависть к Советам и гитара тоже была - и приходился Андре шурином.
– Ты видел - Царицын. - он тряс последним номером “Вестника”. - Они в городе. Они дошли до Волги.
Оленеффф был трезв и все же не в себе; в несчастную газету вцепился так, что побелели костяшки - и смешался, увидев Вейля.
- Андре. Пойдем… выпьем.
Они ушли в январь сорок второго года.

...Зачем вся эта комедия? Мог же он довериться коллегам; вряд ли они стали бы болтать. Очень возможно - помогли бы ему. Очень возможно - это стало бы заметно. Ему не хотелось быть пойманным, поэтому ему было легко молчать.
...И было еще кое-что.

Он не любил Консуэло в смысле романа, но ему в самом деле было с ней легче - с ней, выбравшей для себя подполье, отказавшейся от попыток просто жить и делать вид, что жизнь нормальна. Легче, чем с друзьями-французами, как бы они не любили его.
Легче, чем даже с Элен. Даже с Элен.

***

Они виделись с Элен реже, чем раньше, хотя у него и было больше времени. И дело даже не в том, что он видел с ней типа явно испанского вида. Господи. Дело настолько не в этом. В особняк напротив ее аптеки въехала немецкая комендатура. А мимо них Вейль предпочитал не ходить.
...Все же выбирались погулять - вот как сейчас. Стояли рядом на мосту, и Арьеж переливался бирюзой, и замок царил над кудрявым и светлым лесом, и весна разливалась вокруг них.
– Помнишь, м? - Элен положила голову ему на плечо, жмурилась, подставив лицо мартовскому солнцу.
Вейль хмыкнул и совсем чуть-чуть покраснел.
– Помню. Я тебе прочитал целую лекцию о романской архитектуре. Как я тебе тогда не надоел?
– Ты же не только лекцию читал. - Элен притиснулась к нему, качнула округлым бедром под тонким по-весеннему платьем. -  Посмотри, как красиво.

Замок был красив, как на туристическом плакате. На шпиле Королевской башни реяло родовое знамя, из окон обеденного зала был вывешен другой флаг. Маркиз и вывесил, приветствуя союзников.
Красное с черным и белым полотнище терялось на фоне старых камней, за башнями блистали белым Пиренеи. Вокруг цвела ликующая весна, ясная, чистая, свежая, как только на юге Франции и бывает, а дальше только в раю, если попадешь.

Вейль все подыскивал слова для увиденного.
– Мне предлагали уехать в Австралию, представляешь? А я здесь. - Очень ждал ее улыбки и дождался. - Вот что бы я там делал? Ковбоем, что ли, коров гонять?
– Овец, Люсьен, овец. - разъяснила ему Элен с нежностью. - В Австралии - овцы. В Америке - коровы. И ковбои.
– Из меня бы и с овцами пастух не вышел.
– Ну и правильно, - объявила Элен, отсмеявшись. - Зачем так просто сдаваться и все бросать? Я бы тоже не уехала.

Мимо них прошли два немецких солдата с фотоаппаратами; один примерился щелкнуть замок, другой засмотрелся на Элен. Элен непринужденно ему улыбнулась, отвернулась, пожала плечами:
– Не собираюсь я их бояться.

С ума сойти от этой весны. Никуда не уехать отсюда, и не хочется, и не нужно.
Обнявшись и шагая не спеша от поцелуев, они сошли с моста в город.
Сквер у набережной, еще не весь зазеленевший, был бел от листовок.
Элен живо ухватила одну, с любопытством собралась прочитать (шрифт был, кстати, не его - конкуренты, то есть соратники по подполью) - и с невинным видом спрятала бумажку в рукав.
Те два немца возвращались на их берег. Теперь второй фотографировал первого на фоне замка Руссильон.
Элен состроила гримаску, утащила его в дальний угол парка, развернула листовку опять.
– Прошу тебя, убери. У всех же на виду. - Вейль попытался вытащить у нее из рук предательский листок, но Элен шутливо отбивалась:
– Подожди. Дай почитать. Сам же говорил, что информацию нужно получать из разных источников… А тут хорошие новости! Их выгнали из-под этого Сталинграда. Взяли в плен фельдмаршала и целую армию, представляешь?

Вейль залюбовался ей - сама жизнь, беззаботная, свободная, бессмертная; легкое дыхание, вдох полной грудью, красота, жизнелюбие, твердость духа…
А он чуть с ума не сошел от страха, и все из-за листовки в рукаве.
– Ты прекрасна, как душа Франции. Знаешь это?
Поцелуй был ее ответом, неторопливым, нежным; Вейль прикрыл глаза и думал о трусости. Его друзья не дрожат от каждого чиха. Что в той справке выписала фройляйн Шаттенберг - “семитская кровь труслива и покорна”?
Нет. Неправда. Бред и упадок духа.
Но Элен настоящая француженка.
А он, видимо, нет.
***

Когда вернулась Эстель, он был в редакции один. Возился с архивом - делать особо нечего, пойти особо некуда - поднял голову на скрип несмело приоткрытой двери.

Эстель стояла в дверях, куталась в толстую кофту, похудевшая, побледневшая - деревце без листьев.
- Месье Вейль… - сделала шаг, вымучила из себя улыбку. - Вы возьмете меня на работу?
- Ох, -  улыбнулся он, сглотнув комок в горле. - Ох, Эстель, я уже никого не смогу взять на работу… Как же вы вернулись, Эстель?

Вейль подошел к ней, все не веря своим глазам. Сестры Клеман ушли. Бежали. Билет в один конец, на луну, сразу в рай - но вот же перед ним стояла Эстель Клеман, вернувшаяся с луны.

– Моя сестра погибла. - Она отвела глаза. - А я… здесь. Я не могу без мамы, папы, без брата… Не могу. Зачем мне без них? Месье Вейль, нам ведь еще можно работать в редакции?

Андре взял ее на работу. Андре достал ей продуктовые карточки. Сейчас (рационы, инфляция, черный рынок, мяса нет, молока нет, хлеб завтра будет, в очередь проходите, мадам) карточки были валютой потверже франков. То ли Дюпон по-родственному удружил, то ли мэрия признала важным для города предприятием - но на редакцию  карточек хватало.

В редакции Эстель больше молчала, вечерами не отходила от родителей. Когда-то она рвалась работать, могла бы стать хорошим публицистом - Вейль помнил тот разгромный комментарий к расовой теории Этьена Карпа - теперь помогала ему с версткой, перепечатывала, копировала.  Ремесло, где не всегда нужно думать.

Иногда Вейль украдкой смотрел на нее - пальцы собирают блестящие строчки в печатную раму, глаза полузакрыты, лицо и подсвечено и замкнуто само в себе. Он знал это выражение с тех давних пор, когда рядом с отцом стоял на мессе.
Сам он молиться не мог. Бывал в церкви, как и полагается католику - даже чаще, чем до войны, но наблюдал за чужим благочестием будто со стороны. Как-то он подошел к причастию, и облатка показалась ему соленой. Будто вера, привитая ему в детстве - Господи, первое причастие, парадный костюмчик, проповедь отца Венсана, сияющие глаза отца, сдержанное одобрение матери - будто родина, отказав ему в праве называться французом, забрала с собой и веру.
Наверно, это говорило о том, что вера не так уж сильна.
***

Приказ номер тринадцать в кои веки не делает различий по национальному вопросу. Великая Германия вежливо уведомляет всех мужчин (в возрасте от 18 до 45 лет) и незамужних женщин (от 20 до 35 лет), что они могут готовиться к трудовой мобилизации на помощь немецкому народу.

В городе начинается плохо скрываемая паника. На военный завод выстраивается очередь желающих поработать для великой Германии: завод дает бронь от депортаций. Интересно, есть ли очередь в бордель, по слухам тоже оказавшийся стратегически важным для немецкой армии предприятием. Констанса подсуетилась или Морис поработал ангелом?

У редакции брони нет.
Андре делает Жаклин предложение. Жаклин соглашается, смахивает рукой слезы.
Вейля зовут свидетелем.
Он отговаривается: вам точно нужна подпись еврея на документах?
Андре взрывается: - Прекрати! Ты французский гражданин, ты можешь расписаться где угодно!
Да неужто? - думает Вейль про себя; торговых сделок, скажем, мне заключать нельзя. Значит, и без брачных обойдемся. Ему не хочется в этом участвовать. Ему не хочется на это смотреть. Такая жизнь - Андре достались и дело, и женщина; так бывает во время войны.

Жаклин несчастна. Жаклин промакивает платком глаза, Жаклин глядит куда угодно, кроме жениха. Злое утешение - но уж какое есть.
В мэрии очередь - не одним им пришла в голову эта идея; Андре сбегает организовать букет, и Вейль с Жаклин остаются наедине. Глядят друг на друга, говорят пустое: вот так сложилось - ну что ж поделаешь - желаю вам счастья - Андре благородный человек - да, Андре благородный человек…
Влажно блестящие глаза, косая тень от шляпки на милом лице… Как сложно не делать запоздавших и бесполезных признаний. Как больно расставаться с тем, чего и не было никогда.

Потом они завалились в “Националь” на городской площади. Гулять так гулять, не празднично, так наповал - как пили после капитуляции Франции. Андре еле притронулся к коньяку, видимо боясь сорваться; Вейля кольнуло стыдом и чужим горем.
– Спасибо, старина, - сказал он вполголоса сквозь шум ресторана. - Спасибо, что позаботился о ней.
– А толку-то, - скривился Андре и махом выпил свою рюмку. - Она все равно не по мою душу.

Вейль вышел на улицу, часто моргая от полуденного солнца. Вокруг него кипел воскресный рынок, оголодавший, отощавший, не убитый даже при немцах. На другом конце площади, сквозь толчею замотанных домохозяек у полупустых прилавков, довольных и ко всему безразличных пьяниц, слонявшихся без дела солдат он увидел синюю кофту и знакомый профиль.
Эстель вышла из мэрии, кивнула вахтеру у входа - и, увидев Вейля сквозь столпотворение и суету, пошла к нему, шагая все быстрее, и он шагнул навстречу ей, как стрелка компаса все тянется к магниту.
- Добрый день, Эстель. Что же вы пропустили свадьбу Андре и Жаклин? Мы отмечаем - пойдемте с нами.
– Месье Вейль, - Эстель застыла в шаге от него и выпалила: - Месье Вейль, вы не могли бы на мне жениться?
С усилием взглянула ему в глаза, кинулась объяснять, теребя манжеты своей блузки:
– Этот указ. Я не могу оставить мою семью. Я не могу допустить, чтобы меня отправили в Германию. Мама этого не выдержит. Мне сказали - меня не распишут ни с одним французом. Вы единственный… единственный, про кого я знаю. Вы могли бы мне помочь?
Он кожей чувствовал этот отчаянный взгляд. Эстель, домашняя девочка, гордая своим именем; Эстель, бежавшая и похоронившая сестру, рисковавшая жизнью, только чтоб вернуться в этот чертов город. Неудивительно, что она так хочет спастись; удивительно, что она верит в такую возможность спасения. По следующему свистку смогут отправить и замужнюю: буква закона плохо действует на войне.
Может быть, она и права. Если ничего другого нет - вполне разумно ухватиться за соломинку. И - как ни странно - он в самом деле мог ей помочь.
– Я мог бы… Но мне нужно сказать Элен… мадмуазель Атена.
– Да, - кивнула Эстель, сцепив зубы. - Да, конечно. Спасибо. Я подожду.
Вейль хотел было попрощаться и уйти, договорившись о встрече, но Эстель так и пошла за ним, как привязанная. Вейль замедлил шаг; они шли по узким улицам старого города, через парк на месте средневековых стен, мимо госпиталя, белеющего сквозь зелень ограды, а дальше богатый и благопристойный квартал, где бульвары вилл упираются в предгорья, где напротив бывшей католической гимназии вывеска аптеки на углу…Ноги сами шли знакомой дорогой; Вейль с чего-то вспомнил, как утром плакала Жаклин. Тогда он жалел о том, чего нет; сейчас собрался распрощаться с тем, что есть - и все в один день. Бывает же.

На перекрестке Сен-Этьен и бульвара Вейль увидел светлый плащ, узнал спокойную и легкую походку - и будто ветром кинуло его к ней.

– Что с тобой, милый? - В ответ на его оклик Элен развернулась, наклонив голову и  чуть подняв брови.
От этого взгляда - она беспокоится за него - накрыла привычная тоска, тоска чужого среди своих. Вейль вспомнил заново, почему это нужно прекратить. Давно пора прекратить. Все давно уже пошло к чертям - с капитуляции, с антиеврейских законов; ему плохо, ей наверняка не легче - зачем? Сейчас повод не хуже прочих. Ну давай же, Вейль. Не руби себе руку по частям.
Старательно смотря на ее сумочку и перчатки, Вейль мямлил что-то про то, что нам нужно расстаться, пытался объяснить яснее и частил еще бессвязнее: мадмуазель Клеман - просила помочь - увезут в Германию, ее как еврейку ни с кем не распишут - а я мог бы - межрасовые браки запрещены -
Элен слушает, и улыбка на ее лице медленно растягивается все шире.
- И правильно, милый. - Элен отвечает не сразу, и стрела ее уходит точно в цель. - Тогда в Германию увезут меня.
У него едет крыша.
Он кидается к ней, обнимает ее за плечи, он зовет ее замуж, говорит, что любит ее, что никогда не допустит, чтобы она -
Элен отступает на шаг, встает на цыпочки и целует его в лоб, как младенца. Это несколько возвращает ему разум.
– Нас все равно не распишут, милый. Ты сам сказал. - Глаза в глаза, взгляд сияющий, дерзкий и все же покорный судьбе. - А ей ты сможешь помочь.
Вейль целует прохладные мягкие губы; Элен ускользает от поцелуев, прячет голову у него на плече, обнимает за шею, ерошит волосы на затылке.
– Только нам тогда нельзя будет встречаться, милый. Ты знаешь, что я не общаюсь с женатыми.
Вейль разворачивает ее к себе, целует опять и опять, до потери дыхания.
– Для тебя я сделаю исключение, - выдыхает она, опять приникает к его губам и отворачивается опять.

Что за безумие.
Он ее любил; она его любила; у них было два года счастья без ссор и без ревности, а потом была война. С той самой осени он был никчемным кавалером. Она не видела в этом проблемы - она не оставила его. Любовь, дружба, родство душ, схожесть взглядов - все это было, и всего этого было недостаточно; мир оказался сильней, и их роман, треснувший в тот день на ступеньках мэрии, сегодня рушился окончательно. Мы любили, но мир оказался сильней; мы любили, и сегодня это прекратится.

Мир вокруг них осыпается с тихим стеклянным звоном; ветер с предгорий режет глаза, треплет волосы, срывает шляпку с ее головы.
Выскользнув из его объятий, Элен ловит шляпку, прижимает ее к груди и застывает в шаге от Вейля. Шляпка дрожит и переливается в руках; лицо Элен подсвечено крупными всполохами  блесток. Чуть отдышавшись, она улыбается отстраненно и нежно:
– Пойдем. Я буду свидетельницей на твоей свадьбе. Наверняка ты не задумывался о свидетелях, милый?

***
– Эстель! Эстель! Постойте!
Он далеко не сразу ее догнал, еле углядел в самом конце длиннейшей улицы Деларю знакомую синюю кофту.
– Я все поняла, месье Вейль. Простите. Я все поняла. - Эстель отвернулась и задрала нос, чтобы не пролились слезы.

Губы сжаты, волосы забраны в узел, юбка длинная, воротничок под горло. Даже туфли у нее были какого-то невыразимо школьного вида.

– Эстель, простите меня. Я знаю, что вам было унизительно об этом просить, а я…
– Да, - подтвердила она ему в лицо, - Мне это было унизительно. Могу я поздравить мадмуазель Атена?
– Нет. Вы в самом деле этого хотите, Эстель?
– Я не хочу в Германию, - Она все так же буравила его черными блестящими глазами. - Я не хочу больше никогда потерять мою семью.
...Зато честно.
– Эстель, я… Я не уверен, что это вам поможет. Я знаю, что вы представляли себе все совсем по-другому. - Он взял ее руки в свои; Эстель напряглась, но не отстранилась. - Мы разведемся тогда, когда вам этого захочется. Я не буду требовать от вас ничего, чего вы бы не хотели.
– Спасибо, - прошептала она одними губами. - Пойдемте тогда.


Им сделали в паспортах пометки о национальности (новый указ, - извиняясь пояснил Бибо, - чтобы вам два раза не ходить) - и без поздравлений расписали.
– Будете менять фамилию?
– Нет. - Невеста даже не пыталась улыбнуться. - Пишите: Эстель Клеман.
– Ну и хорошо, - покивал Бибо с неожиданным сочувствием: - А то путаница потом…


Через полчаса новобрачные вышли из мэрии; Эстель кипела от злости. Точно Юдифь - сейчас пойдет рубить голову Олоферну.
– Я не буду венчаться, - отрезала она, остановившись посреди улицы.
Вейль выдохнул с неожиданным для себя облегчением: она сердится не на него.
Господин мэр, пробегавший по своим государственным делам, увидел их в коридоре и пожелал им счастья. Как мог, так и пожелал. Благоговейно взглянул на портрет Маршала, перевел взгляд на распятие на стене и пожелал им обвенчаться. Потому что католицизм - цитата - вот та духовная скрепа нашего общества, которая из немытых галлов сотворила истинных французов, таких как Карл Великий и Жанна д’Арк.

– К черту венчание, - согласился Вейль. - Нам все равно не поможет. Эстель, как у вас вообще играют свадьбы?
– Да как? - Она недоуменно глянула на него и не сразу собралась с ответом. - Как у всех. Еда, музыка, танцы… Хотя… - тут невеста оживилась впервые за день и от этого удивительно похорошела: - Если кратко - с бокалом, свечкой и простыней. Я видела на свадьбе у кузины! Зажигают менору о семи свечах, разбивают бокал - на счастье; а невеста выходит к жениху в простыне.
– Вот прямо в простыне?
Она несмело улыбнулась.
– Это в самом деле похоже на простыню - ну с кружевами. У невесты лицо закрыто, только жениху и показывают - что он взял себе именно ту девушку. Мой отец по этому поводу сказал -
– Да. Кстати. А ваши родители знают о вашем плане?
Молчание было ему ответом.

***

“Я постфактум прошу у вас руки вашей дочери”.
Ничего лучшего Вейль так и не смог придумать.
Рене Клеман поднял брови и посмотрел на него с интересом.
– Дани, она в самом деле вышла замуж. Но так?
Новоявленные супруги жались у входа в гостиную. Семейство невесты, сидевшее за  обеденным столом, молчало единым фронтом. Габриэль Клеман, насупившись, делал страшные глаза сестре. Сестра делала лицом взрослую даму, замужнюю женщину, которую ничего не выведет из равновесия. Рене Клеман глянул на дочь, пожал плечами и повернулся к супруге. Даниэль Клеман нежно ему улыбнулась, погладила супруга по щеке и перевела взгляд на Вейля.
Господи, подумал Вейль. Мне же придется пить у них чай. И все Клеманы будут смотреть на меня с интересом.

– Эстель немного рассказала мне, как у вас полагается играть свадьбы. Я мог бы… если разменять векселя… если Эстель захочет, конечно. Можно было бы это устроить.
– Подождем со свадьбой. Война. Траур, - сказал Клеман и сжалился наконец. - Садитесь уже. Давайте выпьем.


Когда Эстель в пятницу позвала его на субботу, Вейль ожидал чего-то более… другого. Но после кратких молитв суббота в доме Клеманов напоминала принудительный выходной без домашних и прочих дел, без выходов на улицу; целый день на то, чтобы молчать и говорить.
И вот они с Эстель стояли у открытого окна, молчали после дня разговоров. Город замер под золотистым, медовым, давно не гревшим закатным солнцем; ветра почти не было, только в конце улицы на розовом в завитушках псевдобарочном фасаде тяжело колыхался немецкий красный с белым и черным флаг. Два поста часовых, закрашенные окна, забор с колючей проволокой - с недавних пор сюда въехало полагающееся городу гестапо.

Эстель не отрывала темных глаз от флага; потом резко развернулась, сняла с серванта серебристый семисвечник, поставила его на подоконник.
– Так лучше, да? - Полюбовалась на вид - тонкие свечи меноры заслонили красное пятно за окном, сверкнула заговорщицкой улыбкой. - Месье Вейль, как вам кажется… Как вы думаете, с этим можно сделать что-нибудь еще?
Он понял, что она имеет в виду. Он подумал о Консуэло, о встрече в пустой редакции в странный час; подумал и прикусил язык.
– Нет, - отрезал Вейль и отвел глаза: сложно было вынести проступившее на ее лице разочарование. - Нам здесь ничего нельзя сделать. Мы можем только пережить их… у них, судя по всему, не так хорошо идет война. Что в России, что в Африке. Мы можем только переждать и не подвергать себя лишней опасности. Нет, я понимаю - вы уже сюда вернулись… Зачем вы вообще сюда вернулись, Эстель?
Он не думал, что Эстель ответит.
– Беженцев никто нигде не любит, месье Вейль. Я не хочу больше никуда бежать. Это мой город. Я здесь родилась и выросла, я хочу здесь жить. Разве это такой большой вызов, месье Ве-... Люсьен?
Голос был горек и глух, но она стояла очень прямо; закат подсветил ее волосы золотом.
– Да, подтвердил Вейль, против воли любуясь лицом в золотой оправе. - Да, это вполне достаточный вызов.

***

Днем у них с Эстель все было неплохо: вместе ходили в редакцию, вместе шли обратно, все держались за ручки, как школьники.
Ночами было медленно и печально. Вечером Вейль пил чай с Клеманами, потом уходил в свою комнату, которую снимал уже у французского владельца; Эстель уходила в свою девичью спальню. Кажется, у его жены не было никого никогда.
Понятно - фиктивный брак; понятно - никаких обязательств... Но когда Вейль проходил мимо аптеки, когда однажды увидел Элен на другой стороне бульвара - проводил глазами и все же не стал к ней подходить.


... Итак, редакция переженилась между собой - достойный образец французского семейства. Один фиктивный брак: супруга всю свадьбу проплакала, супруг в брачную ночь надрался один. Еще фиктивный брак: супруг в день свадьбы звал замуж любовницу, а женился на другой, потому что евреи. Два фиктивных брака - и Консуэло, которую Вейль теперь редко видел в редакции. Консуэло была редактором от Бога - но гитлеровские приказы, занимавшие до трех четвертей “Вестника”, особо не поредактируешь.
Вейль видел ее с рабочими с завода. С инженерами. С осевшими в городе испанцами. Пару раз - с Луизой Карп, секретаршей на складе у Мориса. Один раз - с полицейским Суртеном. Суртен был заместителем комиссара и, в противоположность своему шефу - вполне человеческим лицом полиции города Шуа. Может, Суртен их и прикрывал все это время. Хорошо бы.

Вейль ни о чем не спрашивал. Не просил ни знакомств, ни связей. Но однажды поздним вечером в почти опустевшем “Гранате” к ним с Консуэло без предупреждения подсела ее подруга - та самая, раздобывшая им когда-то нелегальный приемник. Агата Яновская, полячка с безупречным французским и лицом, будто опаленным яростью - злилась даже тогда, когда улыбалась.

Они провели приятнейшие полчаса - Агата комментировала дурные шлягеры по радио,  Консуэло предлагала рифмы получше, Вейль рассуждал о том, почему цензура пустила в эфир именно это. В конце концов Агата предложила ему заняться радиовещанием.
- После войны. Чтобы в этом кафе могла наконец играть нормальная музыка. За победу и жизнь после войны!
Вейль напрягся - тост был звучный, на все кафе - но мадам Моллар по-матерински им улыбнулась, отсалютовала своей чайной чашкой и вернулась к полировке и без того блестящих стаканов. Хороший был вечер. Хорошо было пить в любимом “Гранате” - за победу и жизнь после войны.
...В скором времени “Гранат” стал ему недоступен.

***
Четвертая и последняя часть здесь